«Так не лжешь, — говорит, — Домна Платоновна, стоящая штучка?»
«Одно слово, — отвечаю ему я, — ваше превосходительство, больше и говорить не хочу. Не такой товар, чтоб еще нахваливать».
«Ну, посмотрим, — говорит, — посмотрим».
«Милости, — говорю, — просим. Когда пожалуете?»
«Да как-нибудь на этих днях, — говорит, — вероятно, заеду».
«Нет, — говорю, — ваше превосходительство, вы извольте назначить как наверное, так, — говорю, — и ждать будем; а то я, — говорю, — тоже дома не сижу: волка, мол, ноги кормят».
«Ну, так я, — говорит, — послезавтра, в пятницу из присутствия заеду».
«Очень хорошо, — говорю, — я ей скажу, чтоб дожидалась».
«А у тебя, — спрашивает, — тут в узелке-то что-нибудь хорошенькое есть?»
«Есть, — говорю, — штучка шелковых кружев черных, отличная. Половину, — солгала ему, — половину, — говорю, — ваша супруга взяли, а половина, — говорю, — как раз на двадцать рублей осталась».
«Ну, передай, — говорит, — ей от меня эти кружева: скажи, что добрый гений ей посылает», — шутит это, а сам мне двадцать пять рублей бумажку подает, и сдачи, говорит, не надо: возьми себе на орехи.
Довольно тебе, что и в глаза ее не видавши, этакой презент.
Сел он в карету тут у Семионовского моста и поехал, а я Фонталкой по набережной да и домой.
«Вот, — говорю, — Леканида Петровна, и твое счастье нашлось».
«Что, — говорит, — такое?»
А я ей все по порядку рассказываю: хвалю его, знаешь, ей, как ни быть лучше: хотя, говорю, и в летах, но мужчина видный, полный, белье, говорю, тонкое носит, в очках, сказываю, золотых; а она вся так и трясется.
«Нечего, — говорю, — мой друг, тебе его бояться: может быть, для кого-нибудь другого он там по чину своему да по должности пускай и страшен, а твое, — говорю, — дело при нем будет совсем особливое; еще ручки, ножки свои его целовать заставь. Им, — говорю, — одна дамка-полячка (я таки ее с ним еще и познакомила) как хотела помыкала и амантов, — говорю, — имела, а он им еще и отличные какие места подавал, все будто заместо своих братьев она ему их выдавала. Положись на мое слово и ничуть его не опасайся, потому что я его отлично знаю. Эта полячка, бывало, даже руку на него поднимала: сделает, бывало, истерику, да мах его рукою по очкам; только стеклышки зазвенят. А твое воспитание ничуть не ниже. А вот, — говорю, — тебе от него пока что и презентик», — вынула кружева да перед ней и положила.
Прихожу опять вечером домой, смотрю — она сидит, чулок себе штопает, а глаза такие заплаканные; гляжу, и кружева мои на том же месте, где я их положила.
«Прибрать бы, — говорю, — тебе их надо; вон хоть в комоду, — говорю, — мою что ли бы положила; это вещь дорогая».
«На что, — говорит, — они мне?»
«А не нравятся, так я тебе за них десять рублей деньги ворочу»;
«Как хотите», — говорит. Взяла я эти кружева, смотрю, что все целы, — свернула их как должно, и так, не мерявши, в свой саквояж и положила.
«Вот, — говорю, — что ты мне за платье должна — я с тебя лишнего не хочу, — положим за него хоть семь рублей, да за полсапожки три целковых, вот, — говорю, — и будем квиту, а остальное там, как сочтемся».
«Хорошо», — говорит, — а сама опять плакать.
«Плакать-то теперь бы, — говорю, — не следовало».
А она мне отвечает:
«Дайте, — говорит, — мне, пожалуйста, мои последние слезы выплакать. Что вы, — говорит, — беспокоитесь? — не бойтесь, понравлюсь!»
«Что ж, — говорю, — ты, матушка, за мое же добро да на меня же фыркаешь? Тоже, — говорю, — новости: у Фили пили, да Филю ж и били!»
Взяла да и говорить с ней перестала.
Прошел четверг, я с ней не говорила. В пятницу напилась чаю, выхожу и говорю: «Изволь же, — говорю, — сударыня, быть готова: он нынче приедет».
Она как вскочит: «Как нынче! как нынче!»
«А так, — говорю, — чай, сказано тебе было, что он обещался в пятницу, а вчера, я думаю, был четверг».
«Голубушка, — говорит, — Домна Платоновна!» — пальцы себе кусает, да бух мне в ноги.
«Что ты, — говорю, — сумасшедшая? Что ты?»
«Спасите!»
«От чего, — говорю, — от чего тебя спасать-то?»
«Защитите! Пожалейте!»
«Да что ты, — говорю, — блажишь? Не сама ли же, — говорю, — ты просила?»
А она опять берет себя руками за щеки да вопит: «Душечка, душечка, пусть завтра, пусть, — говорит, — хоть послезавтра!»
Ну, вижу, нечего ее, дуру, слушать, хлопнула дверью и ушла. Приедет, думаю, он сюда — сами поладят. Не одну уж такую-то я видела: все они попервоначалу благи бывают. Что ты на меня так смотришь? Это, поверь, я правду говорю: все так-то убиваются.
— Продолжайте, — говорю, — Домна Платоновна.
— Что ж, ты думаешь, она, поганка, сделала?
— А кто ее знает, что ее черт угораздил сделать! — сорвалось у меня со злости.
— Уж именно правда твоя, что черт ее угораздил, — отвечала с похвалою моей прозорливости Домна Платоновна. — Этакого человека, этакую вельможу, она, шельмовка этакая, и в двери не пустила!.. Стучал-стучал, звонил-звонил — она тебе хоть бы ему голос какой подала. Вот ведь какая хитростная — на что отважилась! Сидит запершись, словно ее и духу там нет. Захожу я вечерком к нему — сейчас меня впустили — и спрашиваю: «Ну что, — говорю, — обманула я вас, ваше превосходительство?» — а он туча-тучей. Рассказывает мне все, как он был и как ни с чем назад пошел.
«Этак, — говорит, — Домна Платоновна, любезная моя, с порядочными людьми не поступают».
«Батюшка, — говорю, — да как это можно! верно, — говорю, — она куда на минутую выходила или что такое — не слыхала», — ну, а сама себе думаю: «Ах ты, варварка! ах ты, злодейка этакая! страмовщица ты!»