Том 1 - Страница 174


К оглавлению

174

Уж ты молодость, моя молодость!
Красота ль моя, краса девичья!..

(Плачет.) Нет, не поются с горя и горькие песни! (Утирает слезы.) Какие всё были решения, какие большие, да какие хорошие — и ничего из них не повыходило… Ты себе умудряешься, а враг себе умудряется: вот и поручись за то, что ты сделаешь… Особенно вот теперь, как в одиночестве одурь взяла и сто дней изо дня в день не знаешь, чего дожидаешься, кто его знает, на что б кинулся, только б истоме этой конец положить. (Осматривается.) Есть тут мышьяк; есть веревки… Прости господи душу грешную… что за дурь в голову лезет… А особенно нынче… Нынче уж день какой-то… словно ему так не минуть без чего страшного. (Слышен вой бури.) Ишь воет!.. Неспокойна я всегда в это время… Что это и Калина Дмитрич нынче что-то запоздал… Не могу сидеть одна… дверь нарочно отперла… Все вот будто смерть мне в глаза засматривает: нет-нет да и вздрогну. (Кладет руки на стол и опускает на них голову.)

Явление 2

Марина и ее мать (слепая).

Мать (входя ощупью, с клюкою). Куда ж я это, дура, забрела? Хотела через двор пройти на кухню корочек поискать, размочить. Провести-то некому — и забрела не знаю куда. (Громко.) Эй! есть тут жив человек, где это я?

Марина (вздрогнув и вскакивая). Родимая! родимая! (Бросается к матери.) Ты ль это, матушка?

Мать (роняя клюку). Марина! дочка! (Ощупывает руками ее лицо.)

Марина. Я, матушка! я, я! Иди сюда, садися; дай мне хоть насмотреться на тебя. (Ведет мать к сундуку.)

Мать. Так ты не умерла? А мне всё шутят, говорят на улице: «твою Марину-то, говорят, распотрошили».

Марина. Распотрошили, матушка, распотрошили. Я уж три месяца здесь прячуся от наших лиходеев.

Мать. Смотри пожалуйста! А я ведь верила, что нет тебя. Я так и говорю, когда меня чем попрекают здесь: я говорю, все это оттого, что нет моей дочки Маринушки; уж она бы, говорю, хоть при каком великом горе, меня в обиду не дала бы. А ты, голубушка, жива! (Лаская ее.) Лебедушка моя! голубка!

Марина. Ах, родная моя!.. Жива; да что по мне… куда мне выступить?

Мать. Так вместе будем жить… я при тебе останусь… а то меня все… гонят вон… Калина Дмитрич выйдет со двора, а мать его с сестрой и гонят… «Вон, говорят, ступай, толпега старая»… По всякий час ему не жалуюсь… терплю…

Марина. Ах, мамушка, не говори! У тебя нет дочки; я не могу тебя взять: я сама в амбаре скрываюсь…

Мать. В анбаре! Зачем в анбаре?

Марина. К мужу выслать хотят.

Мать. На что ты ему? Он пьяница, он все пропил, писали.

Марина. Так что ж? Назло это делают.

Мать. Всё назло, дитя, делают. Как я плакала, как сказали, что ты пропала, просила, чтобы меня с молчановской дачи не выгоняли… (понижая голос) нет… не послушали, назло выгнали. Фирс Григорьич сказал: «Здесь, говорит, не богадельня, а опека теперь… Ступай, говорит, свою дочь разыщи, тогда и упокой тебе будет». А я баю, где, баю, мне, родной, искать ее? меня, говорю, слепую, собаки съедят… «А ты, говорит, с палочкой». Всё, деточка, у нас наше добро отобрали: два твои матеревые платья взяли. Ты их сама выработала на кружевах; а они говорят, это, говорят, Молчанов дарил…

Марина. Бог с ними, матушка! Какие там платья считать: мы сами пропали.

Мать. Да, да, да, детка! Я уж так себе и думала, как меня вчера обидели: не найду, говорю, если ее еще три дня, Маринушки, и жизни себя решу; да вот и нашла. А то они, мать-то с сестрой Калины Дмитрича, без него всё вон меня гонят. Калина Дмитрич говорит: «иди, старушка, со мной щи есть»; а когда его нет, они и хлеб от меня запирают. Не как мы с тобой дуры, когда было что, всем были щедрые да раздачливые. «Иди, говорят, по миру — ты убога: тебе всякий подаст». Ономедни послушала их: пошла у соседей попросить, а ребятишки собаками травить стали, балуючись, — пес злой такой кинулся, тут за самую грудь и прокусил, а мне отбиться не видно его… Смеются: «это за то, говорят, эту грудь прокусил, что дочку гордячку выкормила…» Я уж нонче вечером на кухню хожу: тюрьку себе из корочек мочу.

Марина. Мамушка, да ты б самому-то об этом сказала!

Мать. На что, детушка, ссорить их! Он говорит: «ешь со мной щи, старушка». Я с ним и ем, когда дома он. Это они, пересмешницы. Они говорят: «о чем, старая, плачешь?» Я в уголке о тебе плачу, а им говорю: про домик свой плачу. По холоду-то теперь, донюшка, похожу, все в домик и манется. Тепленький, говорю, у нас свой домик был; печечка в угле была… старые косточки плачут по печечке… А они на свою печь не пущают… не-ет, не пущают, — сами спят. При нем погреюсь, а без него… «не рожать было, говорят, дочки гордячки». И Фирс Григорьич намедни за обедней копеечку подал мне и тоже говорит: «Надо бы, говорит, тебя дочке-то твоей пожалеть. Ишь, говорит, ты какое мирское челобитье, в лубочке связанное»… Пожалей меня, дочушка!

Марина. Мамушка! сердце мое разорвалося, тебя слушаючи; да что ж я поделаю?

Мать. «Домик, говорит, ваш отдам», говорит Фирс-то Григорьич.

Марина. Матушка! да неужели ж ты не знаешь, чего он от меня хочет-то?

Мать. Ничего про то не сказал. Так, верно, чтоб ты покорилась, хочет.

Марина. Так! так!.. Мамушка, кто нынче что-нибудь так делает? О боже мой! Да скорее солнце на восток с запада пойдет, чем мужчина что-нибудь женщине так, даром сделает!

Мать. «Нехорошо, говорит, что дает собакам грудь-то твою кусать, откуда молоко сосала. Это, говорит, была ее житница». Я, говорю, не ропщу на господа: у меня добрая, честная дочь, а люди смеются: «Что, бают, честь, когда нечего есть. Вот, говорят, у бабушки Дросиды Аленка може не совсем очень честная, да у ней, у бесчестной дочери, мать и сыта, и одета, и в храм божий выйти ей есть в чем, за дочернин грех помолиться, и ты б говорят, так-то молилась». А я того ничего не знаю: мне только в домик наш с тобой хочется.

174